Мифы о пломбире, или Декада возрастных интенсивов

Вчерашним утром, теплым и слегка затхлым, стояче пахнущим нагретым асфальтом и — наконец-то! — зеленой стриженой травой, я вдруг вспомнила мороженое из детства. Даже не мороженое, а монеты, которые мы с сестрой получали на него от родителей: открывался кошелек или бумажник, и из кармашка для мелочи бережно вытаскивались или торопливо выгребались серебристые гривенники и двадцатикопеечные, медные красноватые пятаки. Или нам давали бумажный желтенький рубль — разной степени обтерханности.

Пломбир в вафельном стаканчике стоил 20 копеек, но удовольствие от его поедания я получала гораздо меньше, чем от вот этого предварительного выуживания монет. Самих монет вожделела куда больше. И, читая «Понедельник…» из школьной библиотеки, отлично представляла себе те самые мокрые копейки и гривенники, которые Саша Привалов экспериментируя наменивал за неразменный рубль Наины Киевны. Надуваясь газировкой, накупая спички и вчерашние газеты.

Венгерские форинты и — тогда еще имевшие хождение — мелкие филлеры помню не меньше, они также сулили конфеты, мороженое и сок с трубочкой. Как-то мы с сестрой даже придумали копить монеты. Не помню, со сдачи в АВС или от школьных завтраков — у нас оставалась мелочь. Мы складывали ее в розовый пластиковый пенал-тубус с прорезанным горячим ножом отверстием аккурат под размер монетки.

    

Когда набралось, кажется, около двадцати форинтов, мы потратили их на новогодние подарки родителям. Конечно, ведь с точки зрения нас тогдашних, лучший подарок под елку — шуршащий пакет с конфетами и мандаринами! Мы нашли темно-красные с золотом полупрозрачные мешочки, накупили сластей. Конечно, на свой вкус. И положив все в упаковку, испытали кратковременный прилив зависти к счастливчикам маме и папе. Ясно, они нам все и отдали…

Вообще не об этом хотела написать. А о том, что в эту субботу, после утреннего воспоминания о двугривенных на мороженое, разговоров у Ани и Лены о смелости быть собой, дневного променада от Владимирского до Петроградки с удивительными событиями по дороге, я вдруг несказанно устала. Суббота, — вот и позволила себе дневной (уже вечерний) сон.

Еще одним детским впечатлением дня было пробуждение после этого субботнего сна. Балкон открыт, во дворе уже несколько раз прошуршал дождь, тихо. Та же скукоженность в небе и во мне (а С.З. Агранович уверяет, что очень поздно появившаяся в ощущениях у людей «скука» — это и есть скукоженность, складывание в позу эмбриона). Ласточки посвистывают над двором, и вот эти самые ласточки вдруг напомнили бабушкин балкон на Ленинградской. Бабушкина Ленинградская улица, без всякого сомнения, — еще один ключ к нашему переезду в Ленинград.

Устала и жадно отдыхаю в эти выходные — не справилась с обилием событий прошедших десяти дней. События же эти связаны с обдумыванием возраста. Сильные чувства испытала, когда обдумывала свой собственный возраст на занятии о добродетелях стоиков, когда обсуждали кризис 20-летних, и на родительских анти-практиках. На родительские я явилась в день рождения дочери, с 15 белыми розами наперевес.

В Книготеке зачиталась «Дальше — шум» Алекса Росса. Приютила ее у себя на один вечер, внезапно поняла, что совершенно не знаю сюжета «Саломеи». Послушала аудиоспектакль, — осталась под мощным и гнетущим впечатлением. Применила к себе.

В программе насыщенной декады было еще и Про-чтение, знакомство с Каноном Блума. Так внезапно получило дополнительный смысл и ежеутреннее чтение таблиц Гильгамеша, на которые я подписалась по электронной почте, как на «Ад» Данте и на Пушкина. К слову, середина жизни у Данте — всего-то 35.

Вчерашняя прогулка: аскающим на Фонтанке родителям с коляской можно было и отказать. Снабдить их двумя сотнями за «отсутствие убедительного повода» не было справедливостью, как мне тогда внезапно показалось. Ни стойкостью, ни умеренностью. Глупостью — пожалуй. Случайным поступком — о да. Попыткой мифологизировать спонтанный бессмысленный акт — безусловно.

И еще сильное впечатление — «Король Лир» Козинцева. Вчерашний день для меня весь был про уязвимость и про открытость и радостям, и печалям. И в этой своей открытости я увидела, как смягчились глаза Лира, каким детски-открытым стало лицо, после передряг, обид и скитаний.

Живу сейчас под впечатлением лекций Агранович:

«Что такое миф? Миф это древнейшая структура сознания. Для меня миф есть чисто человеческий способ переживания, осмысления и освоения мира.»

Хотя у нее далеко не всё так сухо и академично. Слушать ее — одно наслаждение, да и веселье, например: «Вот я представляю эту картину. Выстрелил старший сын. Попала стрела на боярский двор. Стоит боярышня, лузгает семечки. Хотя семечки появились позже, но что-нибудь лузгает. Жрет что-нибудь. Вдруг из-за ворот стрела. Боярышня соображает, что стрела принадлежит царевичу, тихо радуется: О, царевич, хорошо, хорошо, что не в глаз.»…

И — у нее же — мы всю жизнь живем внутри мифа. Преодолевая один, оказываемся не в реальности, а просто на следующем уровне все той же мифологической псевдо-реальности. Снова Софья Залмановна: «Вся культура, конечно, восходит к мифу. Вся духовная культура вышла из мифа. Вся религия, наука, искусство вышли из мифа в результате его смерти. Миф умер, его расчленили на три части: наука, религия, искусство.»

И если по сути, вся жизнь людей миф: сначала — сказки, потом — религия, искусство и наука, то вот он — ключ. Ключ к тому, чем стоит в жизни заниматься. Сказками, религией, искусством и наукой.

You may also like